Неточные совпадения
Белый колоссальный ствол березы, лишенный верхушки, отломленной бурею или грозою, подымался из этой зеленой гущи и круглился на
воздухе, как правильная мраморная сверкающая колонна; косой остроконечный излом его, которым он оканчивался кверху вместо капители, темнел на снежной белизне его, как шапка или
черная птица.
Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном; дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким
воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски где вразбитную, где густыми кучами.
Страшно завизжав по
воздуху, перелетели они через головы всего табора и углубились далеко в землю, взорвав и взметнув высоко на
воздух черную землю.
Она звучно втянула и выпустила
воздух из напряженных ноздрей, вздрогнув, прижала острое ухо и вытянула крепкую
черную губу ко Вронскому, как бы желая поймать его за рукав.
Базаров встал и толкнул окно. Оно разом со стуком распахнулось… Он не ожидал, что оно так легко отворялось; притом его руки дрожали. Темная мягкая ночь глянула в комнату с своим почти
черным небом, слабо шумевшими деревьями и свежим запахом вольного, чистого
воздуха.
Когда он кончил, слушатели осторожно зашевелились, как бы пробуждаясь от тяжелой дремоты; затем, сначала — шепотом, нерешительно, заговорили, обращаясь не друг ко другу, а как-то в
воздух. Первый высказался Эвзонов, он встал и, доставая папиросу из портсигара, сказал, обнажив
черные зубы...
Черные, лапчатые листья растения расползались по стенам, на стеблях, привязанных бечевками ко гвоздям, воздушные корни висели в
воздухе, как длинные, серые черви.
По торцам мостовой, наполняя
воздух тупым и дробным звуком шагов, нестройно двигалась небольшая, редкая толпа, она была похожа на метлу, ручкой которой служила цепь экипажей, медленно и скучно тянувшаяся за нею. Встречные экипажи прижимались к панелям, — впереди толпы быстро шагал студент, рослый, кудрявый, точно извозчик-лихач; размахивая
черным кашне перед мордами лошадей, он зычно кричал...
Всюду над Москвой, в небе, всё еще густо-черном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных голосов наполняют
воздух светом, а церкви поднялись из хаоса домов золотыми кораблями сказки.
Диомидов, в ярко начищенных сапогах с голенищами гармоникой, в
черных шароварах, в длинной, белой рубахе, помещался на стуле, на высоте трех ступенек от земли; длинноволосый, желтолицый, с Христовой бородкой, он был похож на икону в киоте. Пред ним, на засоренной, затоптанной земле двора, стояли и сидели темно-серые люди; наклонясь к ним, размешивая
воздух правой рукой, а левой шлепая по колену, он говорил...
Опираясь брюшком о край стола, покрытого зеленым сукном, играя тоненькой золотой цепочкой часов, а пальцами другой руки как бы соля
воздух, желтолицый человечек звонко чеканил искусно округленные фразы; в синеватых белках его вспыхивали угольки
черных зрачков, и издали казалось, что круглое лицо его обижено, озлоблено.
Выступали артисты, ораторы. Маленькая, тощенькая актриса Краснохаткина, окутанная пурпуровым шелком, из-под которого смешно выскакивали козьи ножки в красных туфельках, подняв к потолку
черные глазки и щупая руками
воздух, точно слепая, грустно читала...
Он чувствовал, что Марину необходимо оправдать от подозрений, и чувствовал, что торопится с этим. Ночь была не для прогулок, из-за углов вылетал и толкал сырой холодный ветер,
черные облака стирали звезды с неба,
воздух наполнен печальным шумом осени.
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города на окраины и обратно; казалось, что в
воздухе беспорядочно снуют тысячи
черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
— Долой самодержавие! — кричали всюду в толпе, она тесно заполнила всю площадь,
черной кашей кипела на ней, в густоте ее неестественно подпрыгивали лошади, точно каменная и замороженная земля под ними стала жидкой, засасывала их, и они погружались в нее до колен, раскачивая согнувшихся в седлах казаков; казаки, крестя нагайками
воздух, били направо, налево, люди, уклоняясь от ударов, свистели, кричали...
Идти было неудобно и тяжело, снег набивался в галоши, лошади, покрытые
черной попоной, шагали быстро, отравляя
воздух паром дыхания и кисловатым запахом пота, хрустел снег под колесами катафалка и под ногами четырех человек в цилиндрах, в каких-то мантиях с капюшонами, с горящими свечами в руках.
Завернутые полы его кафтана трепались ветром; белая коса и
черная шпага вытянуто рвались в
воздух; богатство костюма выказывало в нем капитана, танцующее положение тела — взмах вала; без шляпы, он был, видимо, поглощен опасным моментом и кричал — но что?
Кроме их медленными кругами носились в
воздухе коршуны; близ жилых мест появлялись и вороны, гораздо ярче колоритом наших:
черный цвет был на них
чернее и резко оттенялся от светлых пятен.
Сверху
черная, безграничная бездна, прорезываемая молниями; кругом
воздух, наполненный крутящимися атомами пыли, — все это представляло неизобразимый хаос, на грозном фоне которого выступал не менее грозный силуэт пожара.
Небо раскалилось и целым ливнем зноя обдавало все живущее; в
воздухе замечалось словно дрожанье и пахло гарью; земля трескалась и сделалась тверда, как камень, так что ни сохой, ни даже заступом взять ее было невозможно; травы и всходы огородных овощей поблекли; рожь отцвела и выколосилась необыкновенно рано, но была так редка, и зерно было такое тощее, что не чаяли собрать и семян; яровые совсем не взошли, и засеянные ими поля стояли
черные, словно смоль, удручая взоры обывателей безнадежной наготою; даже лебеды не родилось; скотина металась, мычала и ржала; не находя в поле пищи, она бежала в город и наполняла улицы.
— «Ах ты,
черная ты, — говорю ей, — шпага, ну и кого ты учить пришла?» — «Я, — говорит она, —
воздух чистый впускаю, а ты нечистый».
Черная туча совсем надвинулась, и стали видны уже не зарницы, а молнии, освещавшие весь двор и разрушающийся дом с отломанными крыльцами, и гром послышался уже над головой. Все птицы притихли, но зато зашелестили листья, и ветер добежал до крыльца, на котором сидел Нехлюдов, шевеля его волосами. Долетела одна капля, другая, забарабанило по лопухам, железу крыши, и ярко вспыхнул весь
воздух; всё затихло, и не успел Нехлюдов сосчитать три, как страшно треснуло что-то над самой головой и раскатилось по небу.
Направо туман; левее
черным пятном лежала деревня, дальше безразличной массой стлались поля. Он дохнул в себя раза два сырого
воздуха и чихнул.
— Свежо на дворе, плечи зябнут! — сказала она, пожимая плечами. — Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все звери, будто уходит в себя. Вон и птицы уже улетают — посмотрите, как журавли летят! — говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию
черных точек в
воздухе. — Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, — и на душе становится уныло… Не правда ли?
Заря угасла, потемнел
воздух, и ближние и дальние деревья приняли одну общую однотонную окраску, которую нельзя назвать ни зеленой, ни серой, ни
черной.
Ночь была такая тихая, что даже осины замерли и не трепетали листьями. В сонном
воздухе слышались какие-то неясные звуки, точно кто-то вздыхал, шептался, где-то капала вода, чуть слышно трещали кузнечики. По темному небу, усеянному тысячами звезд, вспыхивали едва уловимые зарницы. Красные блики от костра неровно ложились по земле, и за границей их ночная тьма казалась еще
чернее.
Раза два мы встречали болотных курочек-лысух —
черных ныряющих птичек с большими ногами, легко и свободно ходивших по листьям водяных растений. Но в
воздухе они казались беспомощными. Видно было, что это не их родная стихия. При полете они как-то странно болтали ногами. Создавалось впечатление, будто они недавно вышли из гнезда и еще не научились летать как следует.
Всюду на цветах реяли пчелы и осы, с шумом по
воздуху носились мохнатые шмели с
черным, оранжевым и белым брюшком.
В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед
черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерял их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по
воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала...
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по
воздуху плыла. За ними молча двигались дядья:
черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
Я стоял один на корме и, глядя назад, прощался с этим мрачным мирком, оберегаемым с моря Тремя Братьями, которые теперь едва обозначались в
воздухе и были похожи впотьмах на трех
черных монахов; несмотря на шум парохода, мне было слышно, как волны бились об эти рифы.
По лону реки мелькают лодочки рыбных ловцов, вдали из-за колена реки выбегает
черными клубами дымящийся пароход, а клонящееся к закату солнце горит в высоком небосклоне, осыпая золотыми искрами речную шамру; ширятся в
воздухе и сверкают под лучами небесного светила белоснежные паруса и то́псели, вдали по красноватым отвесным горам правого берега выделяются обнаженные, ровно серебряные, слои алебастра, синеют на венце гор дубовые рощи, зеленеет орешник, густо поросший по отлогим откосам.
Склонялся день к вечеру; красным шаром стояло солнце над окраиной неба, обрамленной
черной полосой лесов; улеглась пыль, в
воздухе засвежело, со всех сторон понеслось благоуханье цветов и смолистый запах ели, пихты и можжевельника; стихло щебетанье птичек, и звончей стал доноситься из отдаленья говор людей, возвращавшихся с полевых работ.
Руэр рядом с фигурой Тьера мог казаться колоссом: плотный, даже тучный, рослый, с огромной головой, которую он, когда входил на трибуну, покрывал
черной шапочкой; говорил громко, сердито или с напускным па>-фосом. И когда разойдется и начнет разносить неприятных ему ораторов, то выпячивал вперед оба кулака и тыкал ими по
воздуху. Этот жест знал весь Париж, интересовавшийся политикой.
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет
воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Но мрачны странные мечты
В душе Мазепы: звезды ночи,
Как обвинительные очи,
За ним насмешливо глядят,
И тополи, стеснившись в ряд,
Качая тихо головою,
Как судьи, шепчут меж собою.
И летней, теплой ночи тьма
Душна, как
черная тюрьма.
Петух на высокой готической колокольне блестел бледным золотом; таким же золотом переливались струйки по
черному глянцу речки; тоненькие свечки (немец бережлив!) скромно теплились в узких окнах под грифельными кровлями; виноградные лозы таинственно высовывали свои завитые усики из-за каменных оград; что-то пробегало в тени около старинного колодца на трехугольной площади, внезапно раздавался сонливый свисток ночного сторожа, добродушная собака ворчала вполголоса, а
воздух так и ластился к лицу, и липы пахли так сладко, что грудь поневоле все глубже и глубже дышала, и слово...
Над
черными нивами вился легкий парок, наполнявший
воздух запахом оттаявшей земли, — тем свежим, вкрадчивым и могучим пьяным запахом весны, который даже и в городе узнаешь среди сотен других запахов.
Но до чтения ли, до письма ли было тут, когда душистые черемухи зацветают, когда пучок на березах лопается, когда
черные кусты смородины опушаются беловатым пухом распускающихся сморщенных листочков, когда все скаты гор покрываются подснежными тюльпанами, называемыми сон, лилового, голубого, желтоватого и белого цвета, когда полезут везде из земли свернутые в трубочки травы и завернутые в них головки цветов; когда жаворонки с утра до вечера висят в
воздухе над самым двором, рассыпаясь в своих журчащих, однообразных, замирающих в небе песнях, которые хватали меня за сердце, которых я заслушивался до слез; когда божьи коровки и все букашки выползают на божий свет, крапивные и желтые бабочки замелькают, шмели и пчелы зажужжат; когда в воде движенье, на земле шум, в
воздухе трепет, когда и луч солнца дрожит, пробиваясь сквозь влажную атмосферу, полную жизненных начал…
Толстые, как бревна, черемухи были покрыты уже потемневшими ягодами; кисти рябины и калины начинали краснеть; кусты
черной спелой смородины распространяли в
воздухе свой ароматический запах; гибкие и цепкие стебли ежевики, покрытые крупными, еще зелеными ягодами, обвивались около всего, к чему только прикасались; даже малины было много.
На 1-м и 2-м бастионе вспыхивали по земле молнии; взрывы потрясали
воздух и освещали вокруг себя какие-то
черные странные предметы и камни, взлетавшие на
воздух.
Только вечером, когда небо,
воздух и земля так густо
почернели, что их нельзя стало различать глазом, заворчали первые глухие отдаленные рычащие громы.
Веселый звон колоколов, розовое вечернее небо, свежий
воздух, пропитанный ароматом цветов, окружающих каждую келью, и эти
черные фигуры, то согбенные и закутанные в
черные покрывала, то молодые и стройные, с миловидными личиками и потупленными глазами: все это было ново для наших героинь, и все это располагало их к задумчивости и молчанию.
Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все
почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в
черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом
воздухе.
Последние слова он выдавил из себя неожиданно тонкой, свистящей фистулой, потому что у него не хватило в груди
воздуху. Его цыганские, разбойничьи
черные глаза с желтыми белками вдруг беспомощно и жалко заморгали, и слезы полились по смуглым щекам.
Круциферская была поразительно хороша в эту минуту; шляпку она сняла;
черные волосы ее, развитые от сырого вечернего
воздуха, разбросались, каждая черта лица была оживлена, говорила, и любовь струилась из ее синих глаз; дрожащая рука то жала платок, то покидала его и рвала ленту на шляпке, грудь по временам поднималась высоко, но казалось,
воздух не мог проникнуть до легких.
Отъехали мы верст десять — и вдруг гроза. Ветер; снег откуда-то взялся; небо
черное,
воздух черный и молнии, совсем не такие, как у нас, а толстые-претолстые. Мы к проводникам:"Долго ли, мол, этак будет?" — не понимают. А сами между тем по-своему что-то лопочут да посвистывают.
Услышал милостивый Бог слезную молитву сиротскую, и не стало мужика на всем пространстве владений глупого помещика. Куда девался мужик — никто того не заметил, а только видели люди, как вдруг поднялся мякинный вихрь и, словно туча
черная, пронеслись в
воздухе посконные мужицкие портки. Вышел помещик на балкон, потянул носом и чует: чистый-пречистый во всех его владениях
воздух сделался. Натурально, остался доволен. Думает: «Теперь-то я понежу свое тело белое, тело белое, рыхлое, рассыпчатое!»
Уже показалось веселое солнышко и приветливо заглянуло всюду, где праздность и изнеженность не поставили ему искусственных преград; заиграло оно на золоченых шпилях церквей, позолотило тихие, далеко разлившиеся воды реки Крутогорки, согрело лучами своими влажный
воздух и прогнало, вместе с тьмою,
черную заботу из сердца…
Вечером, когда садилось солнце, и на стеклах домов устало блестели его красные лучи, — фабрика выкидывала людей из своих каменных недр, словно отработанный шлак, и они снова шли по улицам, закопченные, с
черными лицами, распространяя в
воздухе липкий запах машинного масла, блестя голодными зубами. Теперь в их голосах звучало оживление, и даже радость, — на сегодня кончилась каторга труда, дома ждал ужин и отдых.
Голос Павла звучал твердо, слова звенели в
воздухе четко и ясно, но толпа разваливалась, люди один за другим отходили вправо и влево к домам, прислонялись к заборам. Теперь толпа имела форму клина, острием ее был Павел, и над его головой красно горело знамя рабочего народа. И еще толпа походила на
черную птицу — широко раскинув свои крылья, она насторожилась, готовая подняться и лететь, а Павел был ее клювом…